Эндрю Пайпер - Демонолог

ЭНДРЮ ПАЙПЕР

ДЕМОНОЛОГ

Посвящается Мод
Мы спим ли, бодрствуем — во всем, везде
Созданий бестелесных мириады
Незримые для нас; они дела
Господни созерцают и Ему
И днем, и ночью воздают хвалы.
Джон Милтон. Рай утраченный

Прошлой ночью мне опять снился этот сон. Только это вовсе не сон. Я точно это знаю, потому что, когда он ко мне приходит, я еще не сплю.

Вот мой письменный стол. Карта на стене. Мягкие игрушки, с которыми я больше не играю, но не хочу засовывать их в шкаф, чтобы не обижать папу. Может быть, я уже в постели. А может, стою посреди комнаты, высматривая пропавший носок. А потом я исчезаю.

Сон на сей раз ничего мне не являет, не показывает. Он просто переносит меня отсюда ТУДА.

И я уже стою над огненной рекой. В голове — тысячи ос. Дерутся и гибнут внутри моего черепа, и их трупики скапливаются кучами позади моих глазных яблок. И жалят, и жалят.

Голос отца. Откуда-то из-за реки. Зовет меня по имени.

Никогда раньше не слышала, чтобы он звучал так отчаянно. Он так напуган, что не может этого скрыть, даже если попытается (а пытается он ВСЕГДА).

Мимо проплывает мертвое тело мальчика.

Лицом вниз. И я жду, когда его голова высунется наружу, продемонстрирует мне пустые дыры там, где раньше были его глаза, что-нибудь скажет мне своими синими губами. Самое страшное заключается в том, что он может такое проделать. Но он просто проплывает мимо, подобно обломку дерева.

Я никогда раньше не бывала здесь, но знаю, что все это реальное.

Река — это граница между этим местом и другим местом. И я стою на неправильном берегу.

Позади меня стоит темный лес, но он совсем не то, чем кажется.

Я пытаюсь добраться туда, где отец. Мои ноги касаются реки, и она начинает петь от боли.

Потом чьи-то руки тянут меня назад. Тащат меня в лес, под сень деревьев. Судя по моим ощущениям, это руки мужчины, но это отнюдь не мужчина, тот, кто сует пальцы мне в рот. Ногти, что царапают мне горло. Ножа, что на вкус как грязь.

Но сразу перед этим, прежде чем я снова оказываюсь у себя в комнате с пропавшим носком в руке, я осознаю, что я только что звала отца — точно так же, как он звал меня. И говорила ему одно и то же, все время одно и то же. Не словами, не звуками, исходящими из моих уст и проходящими сквозь воздух, но словами из сердца, проходящими через землю, чтобы их могли слышать только мы двое:

НАЙДИ МЕНЯ!

Часть первая

НЕСОЗДАННАЯ НОЧЬ

Глава 1

Ряды лиц. Все моложе и моложе, с началом каждого нового учебного года. Конечно, это я сам становлюсь старше и выгляжу старым среди первокурсников, которые приходят и уходят, это всего лишь иллюзия, словно смотришь в зеркало заднего вида и видишь окружающий пейзаж, который уплывает назад, тогда как на самом деле это ты едешь прочь от него.

Эту лекцию я читаю достаточно давно, чтобы поиграть с разными мыслями вроде этих, пока вслух громко произношу слова, обращенные к паре сотен студентов. Настало время подвести некоторые итоги. Еще одна последняя попытка вбить в мозги хотя бы некоторым из этих сидящих передо мной и тыкающих в клавиши лэптопов недоумков идею о величии и великолепии поэмы, которой я посвятил практически всю свою профессиональную деятельность.

— И здесь мы подходим к концу, — сообщаю я им и делаю паузу. Жду, когда их пальцы оторвутся от клавиатур. Делаю глубокий вдох, набираю полную грудь воздуха, наполняющего не слишком хорошо проветриваемый лекционный зал, и ощущаю, как это всегда со мною бывает, опустошающую грусть, которая приходит при цитировании заключительных строк поэмы.

Они невольно
Всплакнули — не надолго. Целый мир
Лежал пред ними, где жилье избрать
Им предстояло. Промыслом Творца
Ведомые, шагая тяжело,
Как странники, они рука в руке,
Эдем пересекая, побрели
Пустынною дорогою своей.

Произнося эти слова, я почувствовал рядом присутствие собственной дочери. С самого момента ее рождения — и даже до этого, со времени, когда у меня возникла сама мысль о ребенке, которого мне однажды захочется иметь, — это именно ее, Тэсс, я неизменно и постоянно представляю себе выходящей из райского сада рука об руку со мною.

— Одиночество, — продолжаю я. — Именно к этому сводится в конечном итоге все это произведение. Не к борьбе добра со злом, не к кампании под лозунгом «Оправдать перед людьми пути Господни». Это самое убедительное доказательство, какое только у нас имеется — более убедительное, нежели любое другое в самой Библии, — что ад реально существует. Не как геенна огненная, не как некое место где-то внизу или наверху, но в нас самих, как нечто у нас в мозгу. Это нечто помогает нам понять самих себя и в конечном итоге выдержать, вынести, превозмочь постоянное напоминание о нашем одиночестве. Быть отверженным. Странствовать везде одному. Что есть настоящий, реальный результат первородного греха? Индивидуализм! Эгоизм! Вот с чем сразу же сталкиваются наши бедняги новобрачные: они вроде как вместе, но в одиночестве своего самосознания и собственной застенчивости. И куда же им теперь брести? «Да где угодно! — говорит змий. — Весь мир принадлежит им!» И тем не менее они осуждены выбирать свою собственную «пустынную дорогу». Это устрашающее, даже ужасающее путешествие. Но это именно то, что каждый из нас должен ясно видеть перед собой, сегодня точно так же, как тогда.

Здесь я снова делаю паузу, на сей раз более длинную. Настолько длинную, что я рискую быть неправильно понятым: студенты могут решить, что я уже закончил лекцию, и кто-то может встать или с грохотом захлопнуть крышку своего лэптопа, или закашлять. Но они никогда такого не делают.

— Спросите сами себя, — говорю я, покрепче сжимая руку воображаемой Тэсс. — Куда вы направитесь теперь, когда Эдем остался позади?

Почти сразу же вверх взлетает чья-то рука. Парнишка, сидящий в задних рядах, которого я никогда не вызывал, никогда даже не замечал до сегодняшнего дня.

— Да? — смотрю я ему в глаза.

— Этот вопрос будет на экзамене?

Меня зовут Дэвид Аллман. Я профессор кафедры английской литературы в Колумбийском университете в Манхэттене, специалист по мифологии и иудео-христианским священным текстам, но моя настоящая специализация — книга, критическое исследование которой оправдывает мой пожизненный контракт преподавателя в Лиге плюща [Лига плюща (англ. The Ivy League) — старейшие американские университеты, расположенные главным образом в восточных штатах, в Новой Англии.] и приглашения в разнообразные малоосмысленные академические тусовки по всему миру, — это поэма Милтона «Рай утраченный». Падшие ангелы, змий-искуситель, Адам и Ева, первородный грех. Эпическая поэма семнадцатого века, пересказывающая библейские сюжеты, но под весьма лукавым углом зрения, предполагающим, вероятно, даже сочувствие по отношению к Сатане, предводителю восставших ангелов, которому надоел сварливый авторитарный Бог и который порвал с Ним и бежал, чтобы сеять беды и несчастья среди людского племени.

Это довольно странный и забавный (люди набожные и благочестивые могут даже назвать его лицемерным) способ зарабатывать на жизнь: я всю жизнь занимаюсь тем, что преподаю вещи, в которые сам не верю. Атеист, изучающий библейские тексты. Эксперт по демонам, который уверен, что зло — порождение самого человека, его собственное изобретение. Я написал множество эссе о чудесах: об исцелении прокаженных, о превращении воды в вино, об экзорцизме, изгнании демонов, — но ни разу в жизни не видел ни единого фокуса, которому не нашлось бы разумного объяснения. Оправдание всем этим противоречиям заключается для меня в том, что на свете существуют некоторые вещи и понятия, которые имеют смысл — в культурном аспекте, — но не существуют в действительности. Дьявол. Ангелы. Рай. Ад. Это все — часть нашей жизни, пусть даже мы никогда их не видели, никогда к ним не прикасались, никогда не имели доказательств, что они реально существуют. Вещи и понятия, которые просто вбиты нам в мозги.

Ум в себе
Обрел свое пространство и создать
В себе из Рая — Ад и Рай из Ада
Он может.

Это Джон Милтон говорит устами Сатаны, это его самое великолепное произведение, самая блестящая выдумка. А я по воле судьбы верю, что этот старикан — вернее, оба этих старых моих приятеля — очень правильно это поняли и высказали.

Воздух над Морнингсайдом, кампусом Колумбийского университета, влажен, в нем прямо-таки висит обычное предэкзаменационное напряжение, и лишь легкий нью-йоркский дождичек немного разряжает и очищает атмосферу. Я только что закончил свою последнюю в весеннем семестре лекцию, и это событие, как всегда, приносит мне горько-сладкое чувство облегчения, осознание того, что еще один учебный год остался позади (подготовка к лекциям, заседания кафедры и выставление оценок тоже почти закончены), но также, что прошел еще один год жизни, и это с тревожным щелчком зафиксировал мой личный одометр [Одометр — счетчик оборотов колеса; прибор, измеряющий длину пройденного пути.]. И тем не менее, в отличие от многих закоренелых ворчунов, что окружают меня на общих факультетских мероприятиях и бессмысленно ссорятся по поводу порядка ведения заседаний кафедры, мне по-прежнему нравится преподавать, по-прежнему нравятся студенты, которые впервые встречаются с настоящей литературой, литературой для взрослых. Да, для большинства из них пребывание здесь — это всего лишь предварительный этап перед Чем-То, Что Принесет Серьезные Деньги, подготовка для того, чтобы стать врачом или юристом, чтобы удачно выйти замуж за богача… Но большинство все же еще не вышло из того состояния, в котором до них можно дотянуться, когда их еще можно чем-то увлечь, расшевелить. Если не мне, то поэзии.

Время — начало третьего. Сейчас мне нужно пройти через мощенный плиткой плац в свой кабинет в здании философского факультета, оставить там пачку запоздалых эссе, которые студенты с виноватым видом сложили на столе в аудитории, а затем тащиться в центр города на встречу с Элейн О'Брайен, на наши ежегодные, традиционные в конце весеннего семестра посиделки в баре «Устрица».

Хотя Элейн преподает на психологическом факультете, у меня с нею более близкие отношения, чем с кем-либо на кафедре английской литературы. Ближе, чем с кем-либо из моих знакомых в Нью-Йорке. Она того же возраста, что и я, — подтянутая, спортивная, постоянно играющая в сквош, способная пробежать половину марафонской дистанции женщина сорока трех лет. Вдова — ее муж скончался от неизвестно откуда взявшегося апоплексического удара четыре года назад, в тот самый год, когда я устроился в Колумбийский университет. Она сразу мне понравилась. У нее было то, что я после длительных размышлений стал считать серьезным чувством юмора: она редко шутит, однако умеет подмечать абсурдности нашего мира с остроумием, одновременно уничтожающим и оставляющим место надежде. И еще — она красива какой-то спокойной красотой. По крайней мере, я бы назвал это так, хотя я человек женатый — на сегодняшний день, во всяком случае. Поэтому подобного рода восхищение коллегой женского пола и наши приятельские посиделки за стаканом вполне можно считать «неуместными», как любят определять практически все виды человеческих взаимоотношений строгие приверженцы университетского кодекса поведения.

Тем не менее между Элейн и мною никогда не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего что-то неуместное. Ни единого поцелуя тайком перед тем, как она сядет в свой поезд на Нью-Хейвен, никакого флирта, никаких спекуляций на тему, что могло бы произойти, очутись мы в одном номере в какой-нибудь гостинице в Мидтауне, и как бы мы потом выглядели, после того как хотя бы один разок оказались в постели. Препятствует нам отнюдь не сдержанность чувств (мне так, во всяком случае, кажется) и вовсе не наше общее уважение к моим клятвам в супружеской верности: нам обоим отлично известно, что моя жена все эти клятвы еще год назад выбросила на помойку, променяв меня на этого надутого хлыща с физического факультета, этого самодовольного и вечно ухмыляющегося кретина, специалиста по теории струн [Теория струн — направление в теоретической физике, рассматривающее динамику и взаимодействие не точечных частиц, но одномерных протяженных объектов («квантовых струн»).] Уилла Джангера. Уверен, что я и О'Брайен (в Элейн она превращается только после третьего мартини) ни на шаг не продвинулись в этом направлении потому, что это могло бы испоганить то, что у нас уже есть. А что у нас есть? Глубокая, хотя и лишенная какого-либо сексуального подтекста близость и тесная связь того типа, которого у меня никогда не было ни с одним мужчиной или женщиной с самого детства, а, вероятнее всего, даже и в детстве.

И все же я полагаю, что у нас с О'Брайен своего рода продолжительная любовная связь, этакий роман, длящийся большую часть того времени, что мы были друзьями. Когда мы вместе, то разговариваем о вещах, о которых я уже давненько не говорил с женой Дайаной. Для Элейн это проблематичное будущее: она опасается перспективы остаться одной в пожилом возрасте, но при этом отлично понимает, что давно уже привыкла жить сама по себе, потакая собственным привычкам. Она женщина, по собственным словам, «во все возрастающей мере не подходящая для замужества».

Что же касается меня самого, то это сплошная черная туча депрессии. Или, можно сказать, это то, что я с неохотой вынужден именовать депрессией, точно так же, как половина населения мира, самостоятельно поставившая себе такой же диагноз, хотя, как мне представляется, этот термин не совсем точно подходит к моему случаю. Всю жизнь меня преследовали черные псы необъяснимого уныния и мрачного, подавленного настроения, несмотря на то что мне всегда сопутствовал успех в профессиональной карьере, несмотря на многообещающий вначале брак и — самое огромное сокровище всей жизни — моего единственного ребенка, смышленую и добросердечную дочку, родившуюся в результате беременности, о которой все врачи утверждали, что она прервется раньше срока. Она — единственное чудо, которое я готов согласиться признать реальным. После того как родилась Тэсс, черные псы на некоторое время куда-то исчезли. Но когда она вышла из младенчества, когда научилась ходить и перебралась в щебечущий школьный возраст, они вернулись более голодные, нежели прежде. Даже моя любовь к Тэсс, даже ее шепотом сказанное перед сном «папочка, не грусти» не могли их придержать и укоротить.

У меня всегда было такое ощущение, что со мной что-то не совсем в порядке. Внешне ничего такого заметного — я, в общем-то, ничего особенного из себя не представляю, разве что «изысканный и элегантный», как Дайана с гордостью определила меня, когда мы только начали встречаться, а теперь она произносит те же слова, но уже иронически-уничижительным тоном. Даже в душе я, честно признаюсь, совершенно свободен от жалости к самому себе или от сожалений о нереализованных амбициях — это довольно нетипичное состояние для тянущего профессорскую лямку ученого. Нет, преследующие меня тени проистекают из другого источника, не такого заметного, как тот, что описывается в учебниках. А что до симптомов, то я могу отметить галочками лишь несколько в списке предупредительных сигналов, перечисленных в рекламных объявлениях различных организаций, заботящихся о душевном здоровье граждан, которые обычно клеят над дверьми вагонов подземки. Раздражительность? Агрессивность? Только когда смотрю программу новостей. Потеря аппетита? Ничего подобного. Я безуспешно пытаюсь избавиться от лишних десяти фунтов веса с тех самых пор, как закончил колледж. Зацикленность на неприятностях и бедах? Да я же все время читаю стихи Мертвых белых парней [Мертвые белые парни, или Мужчины (англ. Dead White Guys или Men) — презрительный термин, которым именуют тех (особенно в США), кто проповедует превосходство старой европейской культуры над всеми остальными цивилизациями и значение ее вклада в создание США.] и студенческие курсовые работы — это, скорее, зацикленность на профессиональной деятельности.

Моя болезнь — это в гораздо большей степени не поддающееся четкому определению нечто, которое просто имеет место, а не лишающее радостей отсутствие чего-то. Это ощущение, что у меня имеется невидимый сотоварищ, который следует за мной днем и ночью, дожидаясь, когда можно будет воспользоваться возможностью наладить со мной более тесные отношения, чем те, которыми он уже пользуется. В детстве я тщетно пытался придать ему некую личностную форму, относиться к нему как к «воображаемому другу» того типа, какой, как я слышал, иногда изобретают некоторые дети. Но мой сотоварищ и последователь всего лишь шел за мной — он не играл со мной, не защищал меня, не утешал. Его интересовало (и теперь интересует) только одно — составлять мне невеселую, мрачную компанию, зловещую в своем безмолвии.

Профессиональная терминология, профессиональная семантика, скажете вы. Что ж, вполне возможно, только для меня это, скорее, чувство меланхолии, чем что-либо другое, клиническое, вроде нарушения химического баланса в организме, вызывающего депрессию. Это то, что Роберт Бёртон [Бёртон, Роберт (1577–1640) — английский священник, писатель и ученый, автор энциклопедического труда «Анатомия меланхолии».] в своем труде «Анатомия меланхолии» (опубликованном четыреста лет назад, когда Милтон только приступал к обрисовке образа своего сатаны) назвал «томлением духа».

Элейн О'Брайен уже почти отринула мысль о том, что мне следует обратиться к спецу-мозгоправу. Она слишком привыкла к тому, что я на это всегда отвечаю: «Зачем мне это, когда у меня есть ты?»

Я позволяю себе улыбнуться по этому поводу, но улыбка мгновенно пропадает, когда я вижу Уилла Джангера, спускающегося по каменным ступеням с крыльца библиотеки и машущего мне рукой, словно мы с ним друзья-приятели. Словно тот факт, что он, по крайней мере, десять последних месяцев трахает мою жену, как раз в этот момент почему-то вылетел у него из головы.

— Дэвид! — зовет он меня. — На пару слов!

Как он выглядит, этот хлыщ? Как нечто ловкое и пронырливое, но на удивление плотоядное. Нечто с когтями.

— Еще год прошел, — говорит он, встав напротив меня и несколько театрально задыхаясь.

Он подмигивает мне, улыбается, показывая зубы. Это те его выражения лица, как я догадываюсь, которые были сочтены «очаровательными», когда он первые разы отправлялся с моей женой «попить кофейку» после занятий йогой. Именно это слово она использовала, когда я задал ей всегда первый и всегда бессмысленный и бесполезный вопрос мужа-рогоносца: «Почему именно он?» Она пожала плечами, словно ей не требовалось никакого объяснения этого поступка, и ее крайне удивило, что оно может потребоваться мне. «Он очарователен», — в конце концов сообщила она, как бы присев на это слово, как бабочка вдруг решает отдохнуть именно на этом цветке.

— Послушайте, я не хочу, чтобы это вызывало какие-то сложности и трудности, — начинает Уилл Джангер. — Мне просто очень жаль, что все так обернулось.

— И как именно?

— Простите?

— И как именно все это обернулось?

Он выпячивает нижнюю губу, словно его здорово обидели. Теоретик! Теория струн! Вот чему он учит, вот о чем он толкует с Дайаной, когда слезает с нее. Что вся материя, если ободрать ее, раздеть и разложить всю, до основ, окажется связанной невозможно микроскопическими струнами. Не знаю, как там с материей, но вполне могу поверить, что это все, из чего сделан сам Уилл Джангер. Из невидимых струн, которые поднимают ему веки и углы рта — профессионально состряпанная и представленная кукла. Марионетка.

— Я просто стараюсь вести себя в этом деле как взрослый человек, — говорит он.

— У вас есть дети, Уилл?

— Дети? Нет.

— Конечно, у вас их нет. И никогда не будет, вы же сами эгоистичный ребеночек, — говорю я, надуваясь сырым воздухом. — Ты, видите ли, стараешься вести себя в этом деле как взрослый человек! Мать твою так! Думаешь, это сцена из какой-то драматической фигни из семейной жизни, идущей где-то в Гринуич-Вилидже, на которую ты затащил мою жену? Из какой-нибудь насквозь лживой дряни, которую этот парень из «Таймс» назвал «поставленной столь натуралистически»? А как же быть в реальной жизни? Мы скверные актеры. Мы тупицы и недотепы, которые причиняют друг другу боль. Ты этого не чувствуешь, ты на это просто не способен, но боль, которую ты причиняешь — причиняешь моей семье, — она разрушает нашу жизнь, ту, что мы прожили вместе. Жизнь, которая у нас была.

— Послушайте, Дэвид, я…

— У меня есть дочь, — перебиваю его, продолжая наступать, словно паровой каток. — Маленькая девочка, которая понимает, что что-то не так, что-то неправильно, и в результате она проваливается в этот мрак, из которого я не знаю, как ее вытащить. Знаешь ли ты, что это такое — видеть, как твой ребенок, твое все на свете, буквально распадается на части? Конечно, не знаешь. Ты же пустышка. Социопат summa cum laude [Summa cum laude (лат.) — окончивший университет с отличием.], который болтает ни о чем, несет всякий бессмысленный вздор и этим зарабатывает себе на жизнь. Невидимые струны! Ты специалист по пустоте. И сам ты — ходячая и говорящая пустота.

Я и не ожидал, что все это ему выскажу, но рад, что так вышло. Потом, позднее, я пожалею, что не могу запрыгнуть в машину времени, возвратиться в этот момент и выдать более искусно составленное оскорбление. Но на данный момент и так неплохо.

— Это странно и забавно, что вы такого обо мне мнения, — говорит он.

— Странно? Забавно?

— Вы слишком ироничны. Вероятно, лучше так выразиться.

— Никакой иронии тут нет.

— Кстати, это Дайана придумала. Чтобы мы поговорили.

— Ты лжешь. Она отлично знает, что я о тебе думаю.

— Да, но знаете ли вы, что она думает о вас?

Тут струны, за которые дергают марионетку, пропадают. И Уилл Джангер улыбается неожиданной улыбкой триумфатора.

— Вас здесь нет, — говорит он. — Вы отсутствуете, вы где-то еще. Вот что она говорит. «Дэвид? — говорит она. — Да откуда мне знать, что чувствует Дэвид? Его здесь нет!»

На это мне ответить нечем. Потому что это правда. Это смертный приговор нашему браку, я бессилен исправить сделанную ошибку, искупить вину. И виноват в этом вовсе не мой трудоголизм, не роман на стороне или какое-то всепоглощающее хобби, не стремление уйти в себя, отдалиться на какое-то расстояние, к чему имеют склонность мужчины, дотащившиеся до среднего возраста. Часть меня — та часть, которая нужна Дайане — просто отсутствует, она больше не здесь. В последнее время я могу находиться в одной комнате с нею, лежать в одной постели, но если она протянет ко мне руку, то преуспеет не больше, чем если бы она попыталась дотянуться до луны. О чем бы я спрашивал, чего бы просил, если бы верил, что молитва может сработать и помочь? Что я потерял, что утратил? Чего у меня никогда не было, если уж начать с самого начала? Каким именем назвать паразита, который сосал меня, питался мною, а я этого даже не замечал?

Из-за туч выглядывает солнце, и весь город тут же озаряют его лучи, ступени библиотеки сверкают. Уилл Джангер морщит нос. Он же кот! Теперь я это ясно вижу, жаль только, что с таким опозданием. Черный кот, который перешел мне дорогу.

— А денек-то нынче жаркий будет, — говорит он и уходит, растворяется в потоках света.

Я направляюсь мимо бронзового роденовского Мыслителя («У него такой вид, словно у него зуб болит», — однажды совершенно справедливо заметила по поводу этой статуи Тэсс) и дальше, к философскому факультету. Мой кабинет на третьем этаже, и я поднимаюсь по лестнице, цепляясь за перила, иссушенный внезапно наступившей жарой.

Когда я добираюсь до своего этажа и заворачиваю за угол коридора, меня внезапно поражает приступ головокружения, да такой сильный, что я хватаюсь за стену и припадаю к кирпичной кладке. Со мной такое нередко бывает: вдруг накатывает такая паника, от которой перехватывает дыхание. Мама называла это «приступ дурноты». Но сейчас это что-то совсем другое. Явственное ощущение, что я падаю. Не с высоты, но куда-то в бесконечное пространство. В бездонную пропасть, которая заглатывает меня, это здание, весь мир одним безжалостным глотком.

Потом это прошло. Прошло и оставило меня, довольного, что никто не видел, как мне вдруг вздумалось обниматься со стеной.

Вокруг никого, только какая-то женщина сидит на стуле возле двери в мой кабинет.

Недостаточно молодая, чтобы быть студенткой. Слишком хорошо одетая, чтобы принадлежать к академическому миру. Сначала я решил, что ей лет тридцать пять, но когда подошел поближе, то увидел, что она выглядит старше. У нее слишком сильно торчат наружу кости — результат преждевременного старения от беспорядочного, плохо организованного питания. Она вся выглядит какой-то оголодавшей. И при этом худой, хрупкой, чего не могут скрыть ее костюм от хорошего портного и длинные, крашенные в черный цвет волосы.

— Профессор Аллман?

Она говорит с европейским акцентом, но каким-то трудно определимым. Он с равной вероятностью может быть французским с американским привкусом, немецким или чешским. Акцент, который отлично скрывает происхождение человека, а вовсе не выдает его.

— У меня сегодня неприемный день.

— Да, конечно. Я прочитала ваше расписание на двери.

— Вы пришли по поводу какого-то студента? Ваш ребенок учится в моей группе?

Я привык к подобным сценам: родитель, случайно залетевший в наши академические края, родитель, в третий раз заложивший дом, чтобы засунуть свое чадо в престижный колледж, явился просить за студента-недотепу, свою большую надежду. Но когда я задаю женщине этот вопрос, я уже знаю, что дело вовсе не в этом. Она пришла именно ко мне.

— Нет-нет, — отвечает она, убирая с губ выбившуюся из прически прядь волос. — Я пришла, чтобы передать вам приглашение.

— Мой почтовый ящик внизу. Вы можете опустить туда все, что адресовано мне. Или оставить у привратника.

— Это устное приглашение.

Гостья встает. Она выше, чем можно было ожидать. И хотя выглядит она все такой же обеспокоенно-тоненькой, какой выглядела сидя, в ее сложении не заметно слабости. Плечи женщины расправлены, она высоко держит острый подбородок.

— У меня назначена встреча в городе, — говорю я, хотя уже тяну руку к дверной ручке, чтобы открыть дверь в кабинет. А она подходит ближе, готовая последовать за мной внутрь.

— Я займу всего минуту вашего времени, профессор, — говорит она. — Обещаю, что долго вас не задержу, так что вы не опоздаете.

Мой кабинет невелик, а книжные полки и стопки бумаг еще сильнее сокращают его пространство. Я всегда полагал, что это придает кабинету некоторый уют. Этакое гнездышко ученого. Но сейчас, когда я падаю в кресло за своим письменным столом, а эта Худая женщина садится на древнюю скамейку, с которой мои студенты обычно умоляют о переносе срока сдачи очередной работы или выпрашивают более высокий балл, здесь можно просто задохнуться. Воздух какой-то разреженный, словно мы перенеслись куда-то в горы, высоко над уровнем моря.

Женщина оправляет свою юбку. Пальцы у нее слишком длинные. Единственное украшение на них — это золотое кольцо на большом пальце. Оно сидит настолько свободно, что крутится при любом движении ее руки.

— В данный момент уместно было бы представиться, — говорю я, сам удивленный резкостью и агрессивностью собственного тона. Это, конечно, вовсе не выступление с позиции силы — я отлично это понимаю. Скорее, это самооборона. Маленькое животное надувается и увеличивается в размерах, чтобы создать иллюзию свирепости перед лицом хищника.

— Свое настоящее имя я, к сожалению, сообщить вам не могу, — говорит она. — Конечно, я могла бы придумать что-нибудь, какой-нибудь псевдоним, но ложь в любом виде мне противна. Даже безобидная, невинная ложь для удобства общения.

— Это дает вам определенные преимущества.

— Преимущества? Но это же не соревнование, профессор! Мы с вами на одной стороне.

— И что это за сторона?

Тут она смеется. Это больше похоже на болезненный хрип, на еле сдерживаемый кашель. Обе ее руки взлетают, чтобы прикрыть рот.

— Ваш акцент… я никак не могу определить, откуда он, — говорю я, когда она успокаивается, и кольцо на ее большом пальце перестает вертеться.

— Я жила во многих местах.

— Вы, стало быть, путешественница.

— Скорее, бродяга, странница. Вероятно, лучше назвать это так.

— Бродяжничество предполагает отсутствие цели.

— Неужели? Нет, такое невозможно. Потому что оно привело меня сюда.

Она чуть сдвигается вперед, так что теперь сидит на самом краешке скамейки, передвинувшись, кажется, дюйма на два или на три. И тем не менее впечатление такое, будто теперь она сидит прямо на моем столе. Расстояние между нами слишком маленькое, что довольно бестактно. Теперь я чувствую, как от нее пахнет. Аромат, смутно напоминающий запах гнилой соломы, гумна или тесного скотного двора, битком набитого животными. Проходит секунда, когда я чувствую, что, кажется, не смогу вдохнуть еще раз, не выразив при этом явного отвращения. И тут она начинает говорить. Ее речь не совсем перекрывает этот запах, но несколько уменьшает его интенсивность.

— Я представляю клиента, который прежде всего требует полной конфиденциальности и осторожности. В данном случае, как вы, несомненно, поймете и должным образом оцените, это требование налагает на меня определенные ограничения, так что я могу сообщить вам лишь самую необходимую информацию.

— Принцип «знаешь лишь то, что тебе необходимо знать».

— Да, — говорит женщина и склоняет голову набок, как будто никогда раньше не слышала этого выражения. — Только то, что вам необходимо знать.

— И в чем это необходимое заключается?

— Нам нужен ваш опыт и знания, чтобы помочь моему клиенту понять некий имеющий место процесс, представляющий весьма значительный интерес. Именно поэтому я здесь. Чтоб пригласить вас в качестве консультанта, использовать ваши профессиональные знания и проницательность, ваш опыт наблюдений, словом, все, что вы сочтете необходимым для того, чтобы прояснить дело и помочь нам понять этот… — Тут она замолкает, вроде как подбирая нужное слово из списка всех возможных, и в итоге останавливается на самом лучшем из всех неподходящих терминов. — Этот феномен.

— Феномен?

— Если вы извините меня за этот слишком общий термин.

— Все это выглядит крайне таинственно.

— Это необходимо, как я уже говорила.

Посетительница продолжает смотреть прямо на меня. Словно это я заявился к ней со своими вопросами. Словно это она ждет от меня дальнейшего продвижения вперед. Что ж, я делаю следующий шаг.

— Вы сказали «процесс». И что он собой являет? В подробностях, пожалуйста.

— В подробностях? Это выходит за рамки того, что я могу вам сообщить.

— Потому что это тайна? Секрет? Или потому, что вы сами не понимаете, что это такое?

— Хороший вопрос. Но ответить на него — значит перейти границы того, что мне велено было вам сообщить.

— Вы не слишком много мне сообщаете.

— Да, даже рискуя нарушить условия и ограничения, полученные мною в качестве инструкций, я, с вашего позволения, могу сказать, что в состоянии сообщить вам очень немногое. Вы — эксперт, вы — профессор, а не я. Я пришла к вам в поисках ответов, желая узнать вашу точку зрения. У меня же нет ни того, ни другого.

— Вы сами наблюдали этот феномен?

Она судорожно глотает. Кожа у нее на шее натягивается так туго, что мне видно, как слюна проходит и опускается вниз по горлу, двигается, как мышь под простыней.

— Да, наблюдала, — отвечает она.

— И какое у вас сложилось о нем мнение?

— Мнение?

— Как бы вы описали его? Не профессиональным образом, не как эксперт. Просто каковы были ваши личные впечатления и ощущения? Что, по вашему мнению, это было?

— Нет, этого я не могу сказать, — говорит незнакомка, качая головой и опустив глаза, как будто я флиртую с нею, и это мое к ней внимание стало причиной ее смущения.

— Почему не можете?

Она поднимает глаза:

— Потому что это не имеет названия, я не в состоянии придумать, как это назвать.

Мне бы следовало попросить ее уйти. Какое бы любопытство она у меня ни вызвала, когда я только заметил ее у двери своего кабинета, теперь оно уже исчезло. Подобный обмен пустыми словами не приведет нас никуда, разве что к раскрытию еще более странных странностей, которые не будут иметь ничего общего с занятными анекдотами о сумасшедших женщинах и их предложениях, которыми я мог бы потом потешить знакомых за ужином. Потому что она отнюдь не сумасшедшая. Обычные защитные покровы, которые всякий ощущает при коротких знакомствах и беседах с безвредными эксцентриками, сейчас исчезли, и я чувствую себя совершенно открытым и даже беззащитным.

— Зачем я вам понадобился? — вместо этого спрашиваю я, сам того не желая. — На свете полно других профессоров английской литературы.

— Но очень мало демонологов.

— Я бы не стал именовать себя таким образом.

— Не стали бы? — женщина улыбается. Легкомысленно, с юмором, явно с намерением отвлечь меня от понимания того, насколько серьезно она настроена. — Вы ведь известный эксперт в области священных текстов, мифологии и тому подобных вещей, не так ли? В частности, специалист по всем зарегистрированным и упоминаемым в Библии появлениям Врага рода человеческого, верно? И по задокументированным в апокрифической литературе фактам демонической активности в Древнем мире. Разве в моем досье имеются какие-то ошибки?

— Нет, все, что вы говорите, — правда. Однако я не знаю ничего о демонах или о явлениях такого рода, которые не упоминаются в тех текстах.

— Конечно! Мы и не рассчитывали, что у вас есть опыт прямых столкновений с ними.

— А кто мог на это рассчитывать?

— И впрямь, кто мог? Нет, профессор, то, что нам нужно, это всего лишь ваши ученые познания, ваша квалификация как эксперта.

— Кажется, вы меня не поняли. Я неверующий.

Она лишь хмурится на это, явно не понимая меня.

— Я не клирик, не духовное лицо, — продолжаю я. — И не теолог, раз уж на то пошло. Я не признаю существования демонов, как не верю в Санта-Клауса. Я не посещаю церковь. Я не рассматриваю события, описанные в Библии или в любом другом считающемся священным документе, как имевшие место в действительности, особенно в том смысле, который имеет отношение ко всему сверхъестественному. Если вам нужен демонолог, я рекомендую вам обратиться в Ватикан. Возможно, там найдется некто, кто все еще серьезно относится к этому вздору.

— Да. — Незнакомка вновь улыбается. — Уверяю вас, такие там есть.

— Вы действуете от имени Церкви?

— Я работаю в некоем агентстве, обеспеченном значительным бюджетом и имеющем весьма широкие полномочия и интересы.

— Я рассматриваю это как положительный ответ на мой вопрос.

Она наклоняется вперед. Ее острые локти с хорошо слышимым стуком опускаются на колени.

— Я помню, что у вас назначена встреча. И у вас еще есть время добраться до Гранд-Сентрал [Гранд-Сентрал — центральный железнодорожный вокзал в Нью-Йорке.] и успеть на эту встречу. Так могу я, наконец, передать вам предложение моего клиента?

— Погодите! Я ведь не говорил вам, что еду на Гранд-Сентрал!

— Нет. Не говорили.

Она не делает ни единого движения. Ее полная неподвижность как бы подчеркивает сказанное.

— Так можно? — снова спрашивает она, как мне кажется, через целую минуту.

Я откидываюсь назад, сделав ей знак продолжать. Нет смысла и дальше притворяться, что у меня есть тут какой-то выбор. Она сумела — в самый последний момент — так усилить и расширить свое присутствие в моем кабинете, что теперь перекрывает путь к двери, да так эффективно, как это проделал бы вышибала в ночном клубе.

— Мы при первой же возможности отправим вас самолетом в Венецию. Предпочтительно прямо завтра. Вас разместят в одном из лучших отелей в Старом городе — по моему личному выбору, могу добавить. Это мой любимый отель. Как только вы там устроитесь, сразу же отправитесь по адресу, который вам будет сообщен. От вас не потребуется никаких письменных свидетельств или отчетов. По сути дела, мы желали бы, чтобы вы не раскрывали результаты своих наблюдений никому, кроме тех лиц, кто будет сопровождать вас на место. Это все. Конечно, все ваши расходы будут оплачены. Перелет бизнес-классом. Это помимо гонорара за консультации, который, мы надеемся, вы сочтете вполне разумным.

После чего она поднимается с места. Делает один-единственный шаг, потребный для того, чтобы подойти вплотную к моему столу, достает ручку из кофейной кружки и пишет в моем блокноте для заметок, лежащем возле телефона, многозначное число. Сумма немного превышает треть моего годового жалованья.

— Вы намерены заплатить мне эту сумму за то, чтобы я отправился в Венецию и посетил чей-то дом? После чего развернулся и полетел обратно? И все?

— По сути, да.

— Черт знает что за история!

— Вы сомневаетесь в моей искренности?

— Надеюсь, вы не обиделись.

— Отнюдь. Я иной раз забываю, что некоторым требуются подтверждения.

Женщина запускает руку во внутренний карман своего жакета и кладет мне на стол белый деловой конверт без каких-либо надписей.

— Что это?

— Здесь ваучер. По нему вы получите авиабилет. И квитанция об оплате авансом забронированного номера в отеле. Здесь же заверенный банковский чек на четверть суммы вашего гонорара. Остальное будет выплачено по возвращении. Здесь же адрес, по которому вам нужно будет явиться.

Моя рука зависает над этим конвертом, словно прикосновение к нему будет означать капитуляцию по всем пунктам.

— Естественно, вы имеете полную возможность взять с собой всю свою семью, — говорит она. — У вас ведь есть жена? И дочь?

— Да, дочь. Насчет жены я не совсем уверен.

Она поднимает взгляд к потолку и закрывает глаза. И начитает цитировать:

Хвала тебе, о брачная любовь,
Людских потомков истинный исток,
Закон, покрытый тайной! Ты в Раю,
Где все совместно обладают всем, —
Единственная собственность…

— Вы тоже изучаете Милтона? — спрашиваю я, когда она снова открывает глаза.

— До вас мне не дотянуться, профессор. Я просто обычная его поклонница.

— На свете не слишком много обычных поклонников, которые помнят его стихи наизусть.

— Выучила, зазубрила. Есть у меня некоторые способности. Хотя сама я никогда не имела возможности прочувствовать то, что описывает поэт. Людских потомков истинный исток. У меня нет детей.

Последнее признание незнакомки вызывает удивление. После всех этих уловок и уклонений она вдруг открыто и свободно, даже с некоторой грустью, делится со мной самой что ни на есть интимной информацией!

— Милтон был прав насчет радости, которую приносят дети, — говорю я. — Но можете мне поверить, он очень далек от того, чтобы считать, что брак имеет что-то общее с раем.

Она кивает, хотя явно не в ответ на мое замечание. Этот кивок подтверждает для нее нечто иное. Или, возможно, она просто передала мне все, что намеревалась передать, и теперь ждет моего ответа. И я даю его ей.

— Мой ответ: нет. Чем бы все это ни было, каким бы интригующим ни представлялось, это вне моей компетенции. Я не могу принять ваше предложение.

— Вы неправильно меня поняли. Я явилась сюда вовсе не для того, чтобы услышать ваш ответ, профессор. Я оказалась здесь, чтобы передать приглашение, вот и все.

— Отлично. Однако боюсь, ваш клиент будет разочарован.

— Такое случается очень редко.

Женщина поворачивается одним гибким движением. Выходит из кабинета. Я ожидаю сердечного прощания любого вида и рода, например, «xopoшего вам дня, профессор» или прощального взмаха ее костлявой руки, но она просто быстро уходит по коридору по направлению к лестнице.

К тому моменту, когда я заставляю себя встать с кресла и высунуть голову в коридор, ее там уже нет.

Глава 2

Я складываю кое-какие рабочие бумаги в сумку, снова выхожу на солнцепек и направляюсь к станции подземки. Здесь, внизу, воздух еще более мерзкий, словно запечатанный в вакуумную упаковку и подслащенный вонью разлагающегося мусора. Эта вонь вместе с запахами множества человеческих тел, каждый из которых словно рассказывает об очередной маленькой личной трагедии закабаленного городом или обманувшегося в своих желаниях и надеждах человека, наваливается на меня, поглощает.

По дороге в центр города я пытаюсь осмыслить, что из себя представляет эта Худая женщина, стараюсь припомнить все подробности ее физического облика, столь ярко и живо представшие передо мною всего пару минут назад. Однако — то ли в результате беспокойных событий сегодняшнего дня, то ли потому, что некий отдел моей памяти впал в застой, — я вспоминаю ее лишь как некую общую идею, но не как личность. И эта идея еще более неестественная, более угрожающая, чем первое впечатление, которое она на меня произвела. Думать о ней сейчас — это словно прочувствовать разницу между тем, что ощущаешь, когда видишь ночной кошмар, и тем, как рассказываешь кому-то в безопасности солнечного утра обо всех этих глупых и пугающих ночных блужданиях во сне.

Добравшись до Гранд-Сентрал, я поднимаюсь по эскалатору и прохожу по тоннелю в главный зал вокзала. Час пик. Все вокруг больше напоминает паническое бегство, нежели упорядоченное, целенаправленное движение. Самыми затравленными и потерянными выглядят туристы, которые приехали сюда, дабы полюбоваться нью-йоркской суетой и спешкой, а теперь просто стоят, как громом пораженные, судорожно цепляясь за своих жен и детей.

О'Брайен стоит возле справочного бюро, под золотыми часами в центре зала, на нашем традиционном месте встреч. Она выглядит бледной. Возможно, она раздражена, и совершенно справедливо, я ведь опоздал.

Когда я оказываюсь рядом, Элейн смотрит в другую сторону. Я касаюсь ее плеча, и она подпрыгивает.

— Я тебя не узнала, — извиняется моя коллега. — Хотя должна была, не так ли? Это ведь наше место.

Мне это нравится больше, чем следовало бы — это выражение «наше место», — но я списываю его со счета как просто случайный набор слов.

— Извини, я опоздал.

— Ты уже прощен.

— Напомни мне еще раз, — говорю я, — почему это место — наше место? Это что, из фильма Хичкока? «К северо-северо-западу»?

— И ты мой Кэри Грант [Кэри Грант — американский киноактер, сыгравший главную роль в фильме А. Хичкока North by Northwest (1959, в России фильм вышел под неточно переведенным названием «На север через северо-запад»).], да? Льстишь сам себе. Хотя набор актеров не то чтобы уже закончился, так что не дуйся. А истина заключается в том, что мне нравится встречаться именно здесь, поскольку все окружающее выглядит крайне нецивилизованно. Толпы народу, толкучка. Эти маски жадности и отчаяния. Настоящий пандемониум. Организованный хаос.

— Пандемониум, — задумчиво повторяю я, слишком тихо, чтобы О'Брайен услышала меня в этом грохоте.

— Что ты сказал?

— Это название Сатана дал крепости, которую выстроил для себя и своих последователей после того, как его изгнали с небес.

— Ты не единственный, кто читал Милтона, Дэвид.

— Конечно. Ты меня намного опередила.

О'Брайен делает шаг вбок, чтобы посмотреть мне прямо в лицо.

— Что стряслось? Ты какой-то взъерошенный.

Я раздумываю, рассказывать ли ей о Худой женщине и о странном предложении, сделанном мне в кабинете. У меня возникает ощущение, что это может выглядеть как раскрытие тайны, которую я вроде бы должен был хранить — нет, это больше, чем просто «ощущение», это нечто вроде физического предупреждения, — и у меня напрягается что-то в груди, что-то давит мне на кадык, словно невидимые пальцы сжимают мою плоть, стараясь заставить меня замолчать. А потом я вдруг обнаруживаю, что бормочу что-то маловразумительное о жаре и необходимости срочно выпить чего-нибудь покрепче.

— Так ведь мы именно для этого тут и встретились, не так ли? — отвечает Элейн, взяв меня под руку и направляя через толпу к выходу из вокзала. Ее рука лежит у меня на локте, словно прохладный компресс на моей внезапно запылавшей коже.

Бар «Устрица» располагается в подвале. Этакая пещера без окон под помещением вокзала, по каким-то непонятным причинам предлагающая желающим сырые морепродукты и ледяную водку. Мы с О'Брайен провели здесь немало времени, рассуждая о своих карьерах: моя добралась до верхней точки всей этой игры, когда обладаешь статусом «ведущего эксперта мирового уровня», что отмечается при каждом упоминании моего имени, а у нее имеются труды по психологическим факторам, подкрепляющим исцеление с помощью веры, несколько повышающие ее научный рейтинг и увеличивающие ее еще недавно не слишком широкую известность. Хотя по большей части мы болтаем просто ни о чем конкретном, как это обычно бывает между отлично подходящими друг другу, пусть и не совсем похожими друзьями.

Что делает нас столь непохожими? Элейн — женщина, это прежде всего. Одинокая женщина. Темные волосы коротко подстрижены, синие глаза сияют на смуглом ирландском лице. В отличие от меня она из состоятельной семьи, хотя и не слишком показушно известной — такие типичны на северо-востоке страны. Юность в Коннектикуте, на теннисных кортах и в лагерях, затем внешне гладкая, без видимого напряжения научная карьера, куча ученых степеней, успешная частная практика в Бостоне, а теперь и в Колумбийском университете, где она только в прошлом году оставила пост декана психологического факультета, чтобы полностью сосредоточиться на собственных исследованиях. Резюме — выше любых стандартов, никаких вопросов. Вот только не совсем подходящий персонаж, чтобы составить пьяную компанию женатому мужику.

Дайана никогда открыто не жаловалась по поводу нашей дружбы с О'Брайен. Скорее наоборот, она ее даже поощряла. Правда, это не мешало ей испытывать ревность в связи с нашими посиделками и выпивками в баре «Устрица», нашими посещениями спортивных баров посреди рабочей недели, чтобы посмотреть трансляцию очередного хоккейного матча (мы с Элейн сейчас временно болеем за «Рэйнджерс», хотя раньше были фанатами других команд, она — «Бруинов», а я — «Лифс»). Так что у моей супруги нет другого выбора, кроме как смириться с наличием этой женщины рядом со мной, поскольку если бы она стала на пути нашей дружбы, это означало бы, что Элейн дает мне то, чего жена дать не может. Тот факт, что это истинная правда, и то, что это отлично известно всем нам троим, как раз и делает крайне неприятным мое возвращение домой, где меня всегда ожидает ледяной прием после вечера, проведенного с Элейн.

Мысль о том, чтоб прекратить дружеские отношения с О'Брайен в качестве мирного предложения Дайане, приходила мне в голову, как пришла бы любому мужу в условиях разваливающегося брака, если бы он все еще хотел его сохранить вопреки всем рискам и добрым советам. А я действительно хочу сохранить нашу семью. Должен признать, что весьма значительная часть всех ошибок и провалов в нашем браке приходится на мою долю — они образуют неопределенных размеров тень, которую отбрасывает то, что я из себя представляю, — но ни один из них не был намеренным, ни один не поддавался моим усилиям что-то поправить. Мои несовершенства отнюдь не мешали мне делать все, что я только мог придумать, чтобы стать Дайане хорошим мужем. Но факт остается фактом: мне в моей жизни нужна Элейн О'Брайен. Не для случайного, хаотического флирта, не для сентиментальных терзаний по поводу того, что могло бы быть, но в качестве советчицы, в качестве моего более четко выраженного, более ясно мыслящего внутреннего «я».

Такое положение может выглядеть странным — да оно и впрямь странно выглядит, — но она заняла в моей жизни место брата, которого я потерял, когда был еще ребенком. И если тогда я никак не мог предотвратить его смерть, то теперь я не могу позволить, чтобы О'Брайен исчезла из моей жизни.

Что менее понятно, это то, что она сама получает из наших взаимоотношений. Я неоднократно задавал ей этот вопрос: почему она тратит столько своего драгоценного времени на такого меланхолика и поклонника Милтона, как я? Ее ответ всегда был один и тот же.

— Я предназначена для тебя, — говорит она.

Мы находим свободные табуреты у длинной стойки бара и заказываем дюжину нью-брунсвикских устриц и пару мартини — для начала. Народ вокруг кишмя кишит, и все орут, как маклеры на бирже. Тем не менее мы с моей спутницей тут же оказываемся словно в коконе наших общих мыслей, отделенном от всех остальных. Я начинаю разговор с пересказа своей встречи с Уиллом Джангером, добавив несколько особо острых и убийственных ремарок к тем, которые действительно высказал ранее (и опустив все свои исповедальные откровения насчет Тэсс). Элейн улыбается, хотя явно видит все мои преувеличения (и, скорее всего, умолчания тоже). Я знал, что так оно и будет.

— Ты действительно так ему все это и высказал? — уточняет она.

— Почти, — отвечаю я. — Я, конечно же, очень хотел бы все это ему высказать.

— Тогда будем считать, что высказал. И пусть в архивных записях будет указано, что эта скользкая змея, Уильям Джангер с физического факультета, зализывает сейчас вербальные раны, нанесенные ему опасно недооцененным Дэйвом Аллманом, этим любителем старинных книг.

— Да. Мне это подходит. — Я киваю и отпиваю из стакана. — Я себя сейчас чувствую вроде как сверхдержава, у которой имеется друг, принимающий твою версию реальности.

— Нет никакой реальности, есть только разные версии.

— Кто это сказал?

— Я, насколько мне известно, — говорит моя коллега и тоже делает большой глоток.

Водка, успокаивающее ощущение и удовольствие быть рядом с нею, уверенность в том, что ничего похожего на реальную опасность пока что не может на нас свалиться, — все это заставляет меня почувствовать, что все будет о'кей, даже если я занырну еще дальше и расскажу О'Брайен о своей встрече с Худой женщиной. Я вытираю губы салфеткой, готовясь к рассказу, но тут она начинает говорить сама, прежде чем я успеваю произнести первое слово.

— У меня есть новости, — сообщает Элейн, проглатывая устрицу. Это вступление заставляет предположить, что у нее в запасе имеется некая высокосортная сплетня, нечто поразительное и непременно с сексуальным привкусом. Но потом, проглотив, она объявляет:

— У меня обнаружили рак.

Если бы у меня в этот момент было что-нибудь в горле, я бы подавился.

— Это шутка? — спрашиваю я. — Говори же, это гребаная шуточка?

— Разве онкологи в нью-йоркском пресвитерианском госпитале шутят?

— Элейн! Боже мой! Нет, не может такого быть!

— Они не совсем уверены в том, когда это началось, но теперь это дошло до костей. Что объясняет мои бездарные проигрыши в сквош в последнее время.

— Мне очень жаль…

— Какая там на сей счет имеется нынче дешевая мантра из дзен-буддизма, что предлагают в дисконт-шопах? Это то, что есть.

— Нет, ты серьезно? Я хочу сказать… конечно, это серьезно… но насколько далеко это зашло?

— Довольно далеко, как они говорят. Это что-то вроде курса дополнительного продвинутого обучения в университете или нечто в том же роде, как аспирантура. Подавать заявления о приеме могут только раковые опухоли, уже закончившие все предварительные курсы подготовки.

Она удивительно стойко держится и сохраняет отличное чувство юмора — мне это здорово сейчас помогает вместе с укрепляющим воздействием мартини, — но чуть заметное подрагивание уголка ее рта, которое я тут же замечаю, свидетельствует о попытках сдержать слезы. А затем, прежде чем я осознаю это, я сам начинаю плакать. Я обнимаю ее, сбросив при этом с подноса со льдом на пол пару устричных раковин.

— Спокойнее, профессор, — шепчет О'Брайен мне на ухо, хотя обнимает меня не менее крепко, чем я ее. — У людей может сложиться превратное мнение.

А какое тут может быть мнение? Такое объятие не спутаешь с каким-то другим, с признаками страстного желания или с поздравлениями. Это безнадежное объятие. Так ребенок обнимает кого-то из близких на вокзале в момент расставания, до самого конца сражаясь с неизбежным, вместо того чтобы вежливо, как это делают взрослые, смириться с ним и подчиниться.

— Мы что-нибудь придумаем, — говорю я. — Найдем других врачей, получше.

— Поздно, Дэвид, это слишком далеко зашло.

— Ты что, уже примирилась с этим, да?!

— Да. Хочу попытаться во всяком случае. И прошу тебя мне помочь.

Она отталкивает меня от себя. Не от смущения, а просто чтобы я видел ее глаза.

— Я понимаю, что ты напуган, — говорит она.

— Конечно, я напуган. Это же такое несчастье…

— Я не о раке. Я говорю о тебе самом.

Она делает глубокий вдох. То, что она собирается мне сказать, явно требует значительных усилий, энергии, которой у нее может и не быть. И я беру ее за руки, чтобы хоть как-то поддержать. И склоняюсь ближе к ней, готовый слушать.

— Я никогда не могла понять, чего ты так боишься, но есть в тебе что-то такое, что загоняет тебя в угол, да так плотно, что ты зажмуриваешься, чтобы этого не видеть, — говорит она. — Тебе необязательно сообщать мне, что это такое. Готова спорить, ты и сам этого не знаешь. Но вот какое дело: меня, вероятно, уже не будет рядом, когда ты от него наконец отобьешься. Я хотела бы быть вместе с тобой, но, видимо, ничего не выйдет. И тебе понадобится чья-то помощь, поддержка. Ты с этим в одиночку не справишься. Лично я не знаю ни одного человека, который мог бы с этим справиться.

— Тэсс.

— Верно.

— Ты хочешь, чтобы я больше о ней заботился?

— Я хочу, чтобы ты всегда помнил, что она так же напугана, как и ты. Она считает, что тоже осталась в полном одиночестве.

— Не уверен, что понимаю тебя…

— Это все твоя меланхолия. Или депрессия. Вместе с девятью десятыми твоих несчастий, печалей и скорбей, которые я изучила, диагностировала и пыталась лечить. Называй это как хочешь, но это всего лишь разные термины, обозначающие одиночество. Вот что ввергает тебя в мрачное настроение. И именно с этим ты должен бороться.

Одиночество. Можно подумать, что О'Брайен присутствовала сегодня на моей лекции и записывала за мной.

— Я вовсе не одинок.

— Да, но считаешь, что одинок. Ты всегда считал себя одиноким, всю свою жизнь — и что же? Может, так оно и было. И это чуть тебя не сгубило. Если бы не твои книги, не твоя работа, не все эти щиты и преграды, что ты установил у себя в голове, ты бы точно погиб. И оно по-прежнему стремится тебя погубить. Но ты не должен ему этого позволять, потому что теперь у тебя есть Тэсс. И неважно, как далеко ее от тебя отнесет, ты все равно не должен сдаваться. Она же твой ребенок, Дэвид! Так что ты обязан доказывать ей свою любовь, доказывать каждую гребаную минуту, каждый гребаный день. Чуть ослабишь напор, и все, ты провалил тест на звание Настоящего человека. Чуть дашь слабину, и ты действительно окажешься в полном одиночестве.

Даже здесь, в спертом воздухе бара «Устрица», Элейн поеживается и дрожит.

— Откуда ты все это взяла? — спрашиваю я. — Я ведь никогда ничего подобного про Тэсс не говорил. Что она… вроде меня самого. Ты хочешь сказать, что у нее то же самое, что и у меня, да?

— Даже больше, чем можно унаследовать, как цвет глаз или телосложение.

— Подожди минутку! Ты сейчас говоришь как доктор О'Брайен, как мозговед? Или как моя приятельница Элейн и это всего лишь дружеский пинок в задницу?

Этот вопрос, нацеленный на то, чтобы вернуть нас на более понятную и привычную почву, кажется, только сбил ее с толку. Она некоторое время пытается найти ответ, и болезнь тут же отражается на ее лице. Кожа внезапно туго обтягивает кости черепа, румянец исчезает. Подобную трансформацию не может заметить никто, кроме меня, но я вижу: сейчас она выглядит так, что вполне могла бы сойти за сестру Худой женщины. Это сходство, наверное, должно было броситься мне в глаза, еще когда я только заметил ту странную посетительницу, когда она сидела возле моего кабинета. Но проявилось оно только сейчас, в минуту интимного общения, в минуту ужаса.

— Это просто то, что я знаю и понимаю, — в конце концов отвечает моя подруга.

Мы еще некоторое время сидим там. Как обычно, заказываем еще по порции мартини и порцию лобстера на двоих. Все это время О'Брайен умело направляет нашу беседу подальше в сторону от ее диагноза и ее удивительного профессионального проникновения в мои жизненные беды и несчастия. Она уже высказалась по этому поводу, сообщила мне все, что хотела сообщить. И между нами уже возникла не выраженная словами уверенность в том, что даже она не полностью осознает, чем это может мне грозить.

Когда мы расправляемся с нашими напитками, я провожаю Элейн наверх, в главный зал терминала. Здесь теперь потише, толпа зевак, делающих снимки, теперь гораздо больше, чем поток обычных пассажиров. Я готов задержаться с О'Брайен у выхода на платформу, пока не подадут ее поезд до Гринвича, но она останавливает меня под золотыми вокзальными часами.

— Я отлично и сама доберусь, — говорит моя спутница со слабой улыбкой.

— Конечно, доберешься. Но нет смысла торчать тут и ждать в одиночестве.

— Я не буду в одиночестве. — Она обхватывает пальцами мое запястье в знак благодарности. — И тебя кое-кто уже ждет.

— Сомневаюсь. Тэсс в последнее время после ужина просто запирается у себя в комнате, садится за компьютер. На ее двери словно появляется неоновая надпись: «ПРОСЬБА НЕ БЕСПОКОИТЬ».

— Иногда люди закрывают дверь только для того, чтобы ты в нее постучался.

О'Брайен отпускает мое запястье и ускользает в толпу немецких туристов. Я бы последовал за нею, хотя бы попытался, но она этого явно не хочет. Так что я разворачиваюсь и направляюсь в противоположную сторону, вниз по тоннелю, ко входу в подземку, и чем дальше от поверхности я удаляюсь, тем жарче становится воздух.

Глава 3

Я выбираюсь на поверхность на 86-й улице в Аппер-Уэст-сайде. Вот здесь мы и живем, моя маленькая семья, вместе с другими маленькими семьями, обитающими в этом районе. Нашу улицу частенько заполняют родители с бумажными стаканчиками из «Старбакса», полными кофе с молоком, толкающие перед собой роскошные детские коляски на одного ребенка. Это отличный район, прямо как с картинки из роскошного журнала, он очень подходит для таких, как мы — хорошо образованных профессионалов, обремененных предрассудками насчет проживания в пригородах, но твердо уверенных в том, что жизнь здесь, в относительной безопасности, но на небольшом расстоянии пешком от Центрального парка, Музея естественной истории и лучших частных школ, даст нашим единственным детишкам то, что им нужно, чтобы в один прекрасный день они стали такими же, как мы.

Мне здесь нравится, я чувствую себя здесь, словно вечный турист. Вырос я в Торонто, в городе более простом, с более скромным темпераментом и запросами. В менее мифологизированном окружении. Жизнь в Нью-Йорке подхлестнула развитие моей способности притворяться. Притворяться, что это и впрямь мой дом, а вовсе не какая-то подделка, фальшивая выдумка, заимствованная из романов и фильмов. Притворяться, что мы когда-нибудь расплатимся наконец по закладной на нашу просторную, с тремя спальнями, квартиру в «престижном» доме на 84-й улице. Меня частенько тревожит сознание того, что мы вообще-то не сможем это себе позволить, но вот Дайана любит замечать, что «никто теперь не думает о том, что может или не может себе позволить. Нынче уже не 1954 год».

Между нами все плохо, и, вероятно, наши отношения уже не подлежат восстановлению. С грохотом и треском поднимаясь в кабине лифта, я перебираю события этого странного дня, решая, с чем двигаться дальше, а что похоронить. Я хочу рассказать Дайане об О'Брайен, о своем разговоре с Уиллом Джангером, о Худой женщине, потому что у меня нет больше никого, с кем я мог бы поделиться всеми этими подробностями: они слишком личные, каждая по-своему, чтобы выложить их перед кем-то из коллег или за столом на вечеринке. И ведь есть надежда, что жене это будет интересно. Что я расскажу ей нечто, способное заставить ее замолчать и задуматься, вызвать у нее заинтересованность, возбудить сочувствие. Отсрочка неизбежного — это нынче, по всей вероятности, все, на что я могу рассчитывать.

Я открываю дверь в квартиру и обнаруживаю, что Дайана стоит перед ней, дожидаясь меня. В руке у нее почти пустой винный бокал. И что говорит выражение ее лица? Оно говорит, что любая история, которую я могу ей сейчас рассказать, не имеет никакого значения.

— Нам надо поговорить, — сообщает супруга.

— Самые мерзкие три слова в истории браков.

— Я серьезно!

— Я тоже.

Она ведет меня в гостиную, где на кофейном столике стоит и ждет меня второй винный бокал, в отличие от ее бокала, полный. Нечто, призванное смягчить удар, который вот-вот будет мне нанесен. Но я не желаю никаких смягчений. Это ведь всегда было ее проблемой, с самого начала, не правда ли? То, что я никогда не присутствую в нужном месте в нужный момент. Ну что же, то ли дело в странных событиях сегодняшнего дня, то ли в новой решимости, которой я только что обзавелся, но я чувствую себя в данный момент вполне присутствующим, черт бы меня побрал!

— Я уезжаю, — говорит Дайана. Ее тон — хорошо отрепетированный вызов, словно сейчас ей необходимо проявить мужество, обеспечив себе безопасное бегство.

— И куда же?

— К родителям, на Кейп-Код [Кейп-Код — полуостров и залив на Атлантическом побережье США к юго-востоку от Бостона, курортное место.]. На лето. Или на часть лета. Пока не подыщу себе собственную квартиру.

— Две квартиры в Манхэттене. И как мы будем за них платить? Ты выиграла в лотерею?

— Я предлагаю, чтобы впредь не было никакого «мы», Дэвид. Это означает, что я имею в виду только одну квартиру. Мою.

— Стало быть, мне не следует принимать это за начало бракоразводного процесса.

— Да, думаю, не следует.

Супруга делает последний глоток из своего бокала. Все оказалось легче, чем она думала. Она уже почти уехала отсюда, и мысль об этом вызвала у нее приступ жажды.

— Я стараюсь сохранить наш брак, Дайана, — вздыхаю я.

— Я знаю, что ты стараешься.

— Значит, ты видишь это?

— Да, но это не остановило тебя от превращения в человека, с которым встречаешься каждый день, говоришь ему «привет!», но в действительности совершенно его не знаешь. Тебе кажется, что ты и впрямь стараешься, но когда доходит до реальных шагов, тебя тут нет.

— И что я могу еще тебе сказать?

— Дело никогда не было в том, что тебе нечего мне сказать. Дело в действиях, в реальных шагах. Или, скорее, в том, что их нет.

У меня нет аргументов, чтобы это оспорить. Но даже если бы они у меня были, я все равно не стал бы этого делать — я не из любителей споров. Хотя, может, нам иной раз и следовало бы поспорить. Выложить и выслушать еще некоторое количество гнусных обвинений, страстных отрицаний и признаний — это, возможно, могло бы помочь нам решить наши проблемы. Но я не знаю, как это делается.

— Ты намерена жить с ним? — спрашиваю я.

— Мы обсуждаем этот вопрос.

— Значит, когда я виделся с ним сегодня, когда он налетел на меня, то просто хотел поглумиться надо мной.

— Уилл вовсе не такой.

«Тут ты ошибаешься, Дайана, — хочется мне сказать. — Он как раз именно такой».

— А как же быть с Тэсс? — спрашиваю я.

— А что Тэсс?

— Ты ей уже сказала?

— Я подумала, что оставлю это тебе, — говорит жена. — У тебя с ней лучше отношения. Всегда так было.

— Это не соревнование. Мы же семья.

— Нет, с этим покончено. Все кончено.

— Она же и твоя дочь.

— Я не могу до нее докричаться, Дэвид!

И тут Дайана — к своему собственному изумлению — ударяется в слезы. Громкий, хотя и короткий приступ судорожных рыданий.

— С ней что-то не так, — ухитряется она произнести. — Нет, ничего такого, с чем можно было бы обратиться к врачу, я вовсе не это имею в виду. Ничего такого, что можно изучить при медицинском осмотре. Что-то не так, неправильно, но это невозможно разглядеть.

— И что же, по-твоему, это такое?

— Я не знаю. Ей ведь уже одиннадцать лет! Почти взрослая девушка. А у нее такие настроения… Но и это совсем не то. Она вроде тебя, — говорит моя супруга — это случайное совпадение, хотя и более злобное повторение слов О'Брайен. — Вы вдвоем укрылись, спрятались в собственном приватном, неприкасаемом маленьком логове.

Она сейчас совершенно одинока. Я вижу это так же четко и ясно, как след губной помады на краешке ее зажатого в руке бокала. Ее муж и дочь разделяют между собой некий мрачный, темный мир, и помимо всех прочих побочных эффектов этот факт вышибает ее из нашей семьи. Я стою здесь, рядом с нею — как всегда здесь стоял, — но она совершенно одинока.

— Тэсс в своей комнате? — спрашиваю я. Дайана кивает.

— Иди, — говорит она, отпуская меня. Но я и сам уже ушел.

Даже 1400-страничная «Анатомия меланхолии» Роберта Бёртона не сообщает, передается эта болезнь по наследству или нет. Я склонен полагать, что мы с Тэсс имеем весьма сильные позиции, выступая в поддержку этого предположения. Только за последний год или около того дочь неоднократно демонстрировала нам все внешние признаки мрачной рассеянности: она растеряла всех друзей и променяла широкий круг своих интересов на единственное увлечение, вернее, даже на одержимость — в ее случае это ведение дневника, в который я никогда даже не пытался сунуть нос — отчасти из уважения к ее личной жизни, отчасти из страха перед тем, что я могу там обнаружить. Что беспокоит Дайану больше всего — это нынешний уход нашей девочки в себя, ее уединение, отстраненность. А истина заключается в том, что я еще много лет назад успел распознать в Тэсс самого себя. Мы с нею одинаковым образом отрешаемся, уходим от грохота жизни, и, хотя все же вечно пытаемся перебросить мостик через образовавшийся разрыв, нам это удается лишь с частичным успехом.

Я стучу в дверь Тэсс. Услышав ее средневековое разрешение «войдите!», я вхожу и вижу, что она закрывает свой дневник и выпрямляется, сидя на краю постели. Свои длинные, цвета рислинга, волосы она пока еще заплетает в косичку — я нынче утром завязал ее лентой. Сразу вспоминается ее младенчество и мои терпеливые — более терпеливые, нежели те, на которые способна Дайана, — усилия при расчесывании этой гривы, распускании образовавшихся узелков и вырезании присохших капелек клея или кусочков засохшей жвачки. Возможно, это странное занятие для отца. Но все дело в том, что самые замечательные наши с нею беседы протекают в ванной комнате около восьми часов, когда воздух там насыщен паром после череды горячих душей, а мы вдвоем спорим, как ей убрать волосы — заплести косичку, сделать «конский хвост» или два хвостика.

Моя Тэсс. Она поднимает на меня глаза и мгновенно прочитывает в них, что произошло в гостиной.

Девочка чуть сдвигается в сторону. Освобождает место, чтобы я сел рядом.

— Она вернется? — спрашивает Тэсс. Первая часть нашего общения прошла без слов.

— Не уверен. Не думаю. Нет.

— Но я остаюсь здесь? С тобой?

— В подробностях мы это еще не обсуждали. Но да, этот дом по-прежнему остается твоим. Остается домом для нас обоих. Потому что я точно, черт побери, никуда без тебя не уеду.

Тэсс кивает, словно это — то, что я останусь здесь с нею, — все, что ей хочется знать. На самом деле это все, что хочется знать и мне самому.

— Нам нужно что-то предпринять, — говорю я через некоторое время.

— «Что-то» вроде терапевтического курса для поправки семейных отношений? Или какого рода «что-то»?

Этот курс уже запоздал, думаю я. Слишком запоздал для всех нас, всех троих вместе. Теперь всегда нас будет только двое, ты и я.

— Я имею в виду что-нибудь веселенькое.

— Веселенькое? — Дочь повторяет это слово, как будто оно пришло из какого-то древнего языка, словно это какой-то забытый термин из древнеисландского, который ей нужно помочь перевести.

— Как ты считаешь, ты успеешь собраться до утра? Немного вещей, всего на три дня? Просто чтобы запрыгнуть в самолет и убраться отсюда? Билеты будут в первый класс. Отель четырехзвездочный. Будем там как рок-звезды.

— Конечно, — говорит Тэсс. — Это действительно взаправду?

— Абсолютно взаправду.

— Куда летим?

— Как тебе понравится такое место — Венеция?

Она улыбается. Прошло очень много времени с того дня, когда я в последний раз видел, как моя дочь вдруг демонстрирует удовольствие и радость — и это из-за того, что я сделал, ни больше ни меньше! — так что я кашляю, чтобы замаскировать рыдание, захватившее меня врасплох.

— Чистейший рая свет, — говорю я.

— Опять твой старина Милтон?

— Да. Но и ты тоже.

Я дергаю ее за нос. Такой маленький щипок большим и указательным пальцами — я перестал так ее дергать всего пару лет назад после ее возмущенных протестов. Я и сейчас ожидаю такого протеста, но вместо этого дочь отвечает так, как делала ребенком, когда это была одна из наших обычных игр, одна из тысяч:

Би-бип!

Она смеется. И я смеюсь вместе с нею. Всего на какой-то момент к нам вернулось глупое, смешливое настроение. Я не имел ни малейшего понятия, что из всех вещей, по которым я, как мне казалось, буду скучать, когда мой ребенок перестанет быть ребенком, одно из первых мест будет занимать возможность вести себя по-ребячьи.

Я поднимаюсь и иду к двери.

— Ты куда? — спрашивает Тэсс.

— Сказать маме.

— Скажешь ей это через пару минут. Побудь со мной еще немного, ладно?

И я остаюсь с нею еще на некоторое время. Мы не разговариваем, не пытаемся сочинить какую-нибудь успокаивающую банальность, не притворяемся. Просто сидим.

В эту ночь мне снится Худая женщина.

Она сидит сама по себе в совершенно пустом лекционном зале, в том самом, где я читаю лекции первокурсникам, но изменившемся, расширившемся, так что его размеры невозможно определить и оценить, поскольку стены и справа, и слева уходят во мрак и растворяются в нем. Я стою за кафедрой и, прищурившись, смотрю на эту женщину. Единственное освещение — от неярких ламп, что освещают ступени в проходе между рядами, и от двух сияющих красным указателей «Выход» над задними дверями, далеких, как города по ту сторону огромной пустыни.

Она сидит в середине ряда, на полпути к задней стене. Ее саму не видно, одно только лицо. Болезненное от неправильного питания. Черно-белое лицо, как из кадров кинохроники. Кожа готова лопнуть на носу, на острых, выступающих скулах, готова слезть с острого, хрупкого подбородка. От этого ее глаза выкатываются наружу из глазниц, словно стараясь убежать.

Мы оба молчим. И тем не менее это молчание заполнено ощущением, что только что было произнесено вслух нечто, что никогда не должно было прозвучать. Какая-то непристойность. Или проклятье.

Она открывает рот. Открывшаяся глотка выглядит как сухая бумага, как сброшенная змеиная кожа. От нее исходит гнилостное дыхание, оно поднимается ко мне и касается моих губ, напрочь их запечатывая.

Она выдыхает. И прежде чем я успеваю проснуться, она испускает бесконечный тяжкий вздох. Такой, что тут же обращается в какое-то восклицание, и оно звучит все громче и сильнее, пока не выливается из ее рта мощной лавиной, как поэма.

Как горячее приветствие. Как ересь.

Пандемониум…

Глава 4

Я, на высоте тридцати тысяч футов над Атлантикой, единственный пассажир в салоне первого класса, у кого горит лампочка для чтения. Тэсс крепко спит рядом, ее дневник закрыт и лежит у нее на коленях. Тут я в первый раз с того момента, когда Худая женщина покинула мой кабинет, обращаюсь мыслями к тому, что может ожидать меня в Венеции.

Вчерашний день послал мне такой набор разнообразных крученых мячей, что мне трудно было решить, который из них принимать первым. Терминальную стадию заболевания моей лучшей подруги, окончательный крах моего брака или вопрос о том, почему посланница, по всей вероятности, направленная ко мне некоей церковной организацией, предложила мне кучу денег за визит? И какой визит? Куда? Единственная область, в которой я действительно эксперт и которую она упомянула вполне конкретно, — это мое знание произведений Милтона. Нет, даже не это. А то, что я демонолог.

Даже сейчас и здесь, в плывущем в небе и похожем на роскошный отель «Боинге», я чувствую себя не слишком уютно, обдумывая эту мысль, какой бы абсурдной она ни была. Вот я и возвращаюсь к чтению. К стопке книг, которые все относятся к тому, что, говоря по правде, является моим излюбленным книжным жанром. К туристическим путеводителям.

Я ведь из породы таких книжных червей, которые больше читают обо всяких местах, чем посещают их. И вообще, по большей части я, скорее, готов именно читать о них, нежели их посещать. Не то чтобы мне не нравились дальние дали, нет, но мне мешает то, что я всегда и везде ощущаю свою чужестранность, ощущаю себя чужаком среди местных жителей. Именно так я себя и чувствую, то сильнее, то слабее, вне зависимости от того, куда я попал.

И все же я с нетерпением жду прибытия в Венецию. Я никогда там не был, и ее фантастическая история, ее запечатленное многими очарование — это нечто, что я очень хотел бы увидеть вместе с Тэсс и разделить с нею. У меня есть некоторая надежда, что красота и привлекательность этого города вытряхнут мою дочь из ее нынешнего состояния. Возможно, спонтанность этого нашего приключения и великолепие места нашего назначения окажутся достаточными, чтобы вернуть блеск и яркость ее глазам.

Так что я продолжаю читать пропитанные кровью давние истории городских памятников, войн, что велись за земли, за торговые пути, за религию. Попутно я отмечаю рестораны и разные достопримечательности, которые в наибольшей степени обещают порадовать Тэсс. Я желаю стать для нее самым информированным, самым подготовленным туристическим гидом, какой только бывает на свете.

Сам полет уже стал в некотором роде потрясением и развлечением. Тэсс сообщила Дайане о наших планах только нынче утром. Та задала всего несколько вопросов, и при этом в ее глазах явственно отразились все расчеты о том, как эта наша поездка неожиданно предоставит ей возможность лишнее время побыть с Уиллом Джангером. Затем последовали торопливые сборы, поездка в банк за евро (банковский чек, переданный мне Худой женщиной, был спокойно принят, и сумма переведена на мой счет), после чего поездка в лимузине в аэропорт Кеннеди, в ходе которой мы с дочкой оба хихикали на заднем сиденье, прямо как школьные приятели, прогуливающие уроки.

Поскольку время для телефонного звонка было неподходящим, я послал О'Брайен сообщение по мобильнику уже из аэропорта. Описать Худую женщину с помощью клавиатуры сотового телефона, сидя в зале ожидания первого класса, оказалось невозможно, равно как и параметры и направленность моих «консультаций» по «делу», о котором мне ничего не было сообщено, разве что они были на редкость щедро оплачены. Поэтому в конце концов я написал только:

«Улетаю в Венецию (в итальянскую, а не в калифорнийскую) вместе с Тэсс. Вернусь через пару дней. Подробности потом».

Ее ответ пришел почти сразу же:

«ЧЗХ?»

Это должно означать: «Что за херня?»

Я поднимаюсь с места, чтобы размять ноги. Двигатели в механической утробе самолета мягко гудят и посвистывают. Эти звуки, а также спящие пассажиры по обе стороны от меня навевают странное ощущение, будто я — трансатлантический призрак, несущийся сквозь пространство, единственный бодрствующий дух в ночи.

Нет, имеется еще один такой же! Пожилой мужчина, стоит между кабинками туалетов в конце прохода и смотрит вниз, на свои туфли, с несколько скучающим видом. Когда я приближаюсь, он поднимает на меня взгляд и, словно узнав неожиданного сотоварища, улыбается.

— Я, оказывается, не один такой, неспящий, — говорит он вместо приветствия. У него очаровательный итальянский акцент. Лицо у незнакомца чуть морщинистое и красивое, как у актера в рекламных роликах.

— Я читал, — замечаю я.

— Правда? Я тоже большой любитель почитать, — говорит он. — Особенно великие книги. В них вся мудрость человечества.

— В моем случае это просто туристические справочники. Путеводители.

Полуночник смеется:

— Это тоже очень важно и интересно! В Венеции так легко заблудиться! Они вам здорово помогут находить дорогу.

— Во всех книгах говорится, что заблудиться и потеряться в Венеции — это самое очаровательное приключение.

— Бродить, странствовать по городу — да! Но заблудиться? Это совсем другое дело.

Я обдумываю его слова, а он вдруг кладет мне руку на плечо. И сильно его сжимает.

— Что влечет вас в Венецию? — спрашивает он.

— Работа.

— Работа! Ага, вы, наверное, вор.

— Отчего вы так решили?

— Из Венеции все украдено. Камни, реликвии, иконы, золотые кресты со всех церквей. Все это теперь доставляют откуда-нибудь еще.

— Почему?

— Потому что там ничего нет. Ни лесов, ни карьеров, ни ферм. Этот город — сущее оскорбление Господу, он построен исключительно на человеческой гордыне. Он даже стоит на воде! Разве способно подобное магическое действие порадовать Небесного Отца?

Несмотря на благочестивый смысл его слов, тон, которым этот человек их произносит, каким-то образом свидетельствует об обратном, напоминая скорее уничижительную насмешку. Его ни в малейшей степени не занимают нападки на «человеческую гордыню» или неудовольствие Небесного Отца. Наоборот, все эти штучки лишь возбуждают моего случайного собеседника.

Он смотрит куда-то мне через плечо, на спящих пассажиров.

— Вот она, благословенная невинность сна, — замечает он. — Увы, ко мне она больше не является, не приносит мне ни комфорта, ни забвения.

Потом глаза незнакомца натыкаются на Тэсс.

— Ваша дочь? — спрашивает он.

И тут, сразу же, на меня обрушивается уверенное понимание того, что я совершенно неправильно понял этого малого. Это вовсе не очаровательный старикашка, затеявший разговор с сотоварищем по бессоннице. Он притворяется. Прячет свои истинные намерения. Вместе с причиной, по которой он оказался сейчас со мной в самолете.

Я рассматриваю различные варианты ответа — «Не ваше собачье дело!» или «Не смейте даже смотреть на нее!» — но вместо этого просто поворачиваюсь и направляюсь обратно на свое место. Пока иду назад, слышу, как старик входит в туалет и закрывает за собой дверь. Он все еще там, когда я усаживаюсь в свое кресло.

Конец ознакомительного фрагмента

Яндекс.Метрика Анализ сайта - PR-CY Rank